314
Хроники Харона

Отрывок из главы "Демон самоубийства"

Глава повествует об отношении писателей (Достоевского и др.) к теме самоубийства, разбирает причины самоубийств (например, «идейные» самоубийцы, «спасаясь от долгов») большого количества знаменитых и неизвестных людей.

Сто лет назад
    Над причинами самоубийств россияне всерьез задумывались еще в XIX веке. Так, в 1885 году еженедельник «Живописное обозрение» поместил обширные рассуждения на эту тему. «...Целый ряд ученых, задумываясь о происходящих в наш век самоубийствах и нервных болезнях, указывает на переутомление мозга ученьем и на несоответствие между умственным развитием и социальным положением человека... Действительно ли нервные болезни и связанные с ними самоубийства усилились именно в наше время? Цифры статистики отвечают: да. Но не потому ли, что статистика развилась в наше время, когда каждый умалишенный и каждый самоубийца ставятся на счет. Существовал ли подобный точный счет в прежние века? Нет. Поставьте вопрос иначе. Что значат все наши нервнобольные люди и самоубийцы, занесенные на счет, перед целыми полчищами осужденных за ненормальную жизнь ведьм, перед массами бичующихся, пляшущих, трясущихся, перед массами самосжигающихся во имя веры, — одним словом, перед всем этим несметным количеством нервнобольных людей, конечно, не страдающих переутомлением мозга от науки... Припоминая все прошлые века с их изуверством, фанатизмом, религиозной экзальтацией, доводившими целые города до умопомешательства, мы серьезно думаем, что наш век в отношении умопомешательств и самоубийств может быть назван скорее счастливым, чем несчастным, и этим мы обязаны именно науке, чтению, развитию». [1] Переходя к фактам, обозреватель еженедельника доказывает, что к упоминающимся случаям добровольного ухода из жизни переутомление мозга не имеет никакого отношения. «17 февраля в г. Николаеве повесился 13-летний мальчик. Служа в одной лавке на базаре, мальчик оказался нечист на руку и постоянно таскал что-нибудь из вещей. Хозяин, поймав его с поличным, пригрозил прогнать и отправить к отцу. Угроза настолько подействовала на мальчика, что он решился на самоубийство. Нечего говорить, что тут не влияли никакие переутомления мозга и усиленные чтения книг, не влияло и недовольство средою, вызванное чрезмерным развитием. Но вот самоубийство, наделавшее шуму и толков. 17 февраля в Ржеве покончил жизнь самоубийством председатель окружного суда действительный статский советник Николай Павлович Извеков. Он был из правоведов, председательствовал в суде около 15 лет, был еще не стар, 53 лет. Что заставило его покончить с собою? Его семейная жизнь сложилась неудачно, так что давно уже не жил с женою; он отстал по службе от своих однокашников-правоведов; он проигрывал крупные куши в карты, так что, говорят, был случай, когда он в одну ночь спустил 75 тысяч рублей. В последний год он был настолько больным человеком нравственно и физически, что своими капризами и раздражительностью напоминал то дряхлого старика, то малого ребенка, жил не в ладах с членами суда, с прокуратурой, с присяжными поверенными, почти не занимался службою, накануне смерти имел продолжительный разговор со старушкой матерью, о чем он упоминает в написанном перед смертью письме, где говорится, что после этого разговора остается только покончить все расчеты с тяжелою жизнью. И тут опять книги и наука, переутомление и развитие ни при чем... Того же 17 февраля перед нами является другая жертва той же безалаберной жизни, хотя и из иной среды. В одной из гостиниц Могилева-Подольска остановился молодой человек лет 25. Это был Федор Иванович Овчинников. Он был родом из Киева, кончил курс в шаргородском духовном училище, получив по всем предметам пятерки. Он служил письмоводителем у одного из мировых посредников могилевского округа, но лишился должности, потому что в одно прекрасное утро накинулся на своего патрона с револьвером в руках. Разумеется, последовало тюремное заключение, затем, по выходе из тюрьмы, неимение места и куска хлеба. Овчинников толкался ко многим лицам, ища работы, не нашел ничего и в конце концов накануне самоубийства вернулся в гостиницу сумрачным, унылым и подвыпившим. Когда на следующий день его нашли повесившимся, из-за пазухи у него выпала фотографическая карточка молодой женщины с красивым личиком и плутовскими глазками. На обороте карточки крупными буквами было написано: “жертва любви”. “Вот тоби жертва любвы, — с досадою повторяли понятые роковые слова, прочитанные надзирателем вслух. — Из-за якой-нибудь дывчины вышатися!”» «Не из-за дывчины, — резюмирует комментатор “Живописного обозрения”, — а из-за той умственной и нравственной пустоты, которая, к несчастию, встречается так часто в наши дни — в те дни, когда, когда, по выражению нашего сотрудника г. Василевского, есть только одна всех оживляющая идея — “обворовывание всех каждым, и каждого всеми”. В такие дни можно вешаться не только из-за первой встретившейся дывчины, а также из-за выеденного яйца, мотивируя свое самоубийство словами “скучно жить”, “тяготился жизнью”, “не желаю объяснять причин” и т. д. Перед нами два таких самоубийства. Проживающий с двумя своими товарищами на Тверской, в доме Фальц-Фейна, г. В., будучи в последнее время в крайне задумчивом состоянии, 24-го февраля, на глазах товарищей выстрелом из револьвера ранил себя в грудь. В. тотчас же был на извозчике отправлен в приемный покой, где ему было подано медицинское пособие. Причину, побудившую на самоубийство, г. В. объяснить отказался. 19-го февраля в 9 часов вечера подполковник перновского полка Николай Григорьевич Кашлаков, заведующий хозяйственной частью полка, по возвращении в свою квартиру попросил его не беспокоить, вошел в кабинет, в котором через полчаса раздался выстрел. Бросившись туда, пришедшие увидели, что Кашлаков сидит на стуле, облитый кровью, издавая слабый стон. Пуля, направленная в правый висок, засела в голове. Рана безусловно смертельна, от которой он 19 февраля скончался. После покойного осталась записка, из которой видно, что он тяготился жизнью, просит передать поклон его матери и родным и, затем, не поминать его лихом. Может быть, за этими “я тяготился жизнью”, “я не желаю объяснять причин” кроются страшно тяжелые драмы. Тем не менее, все эти самоубийства говорят, что у этих людей мало было характеров, глубины умственного развития, серьезных нравственных принципов, высоких идеалов, одним словом, всего того, что дает человеку силы вести борьбу при самых тяжелых житейских условиях. Уж, верно, всем этим господам, налагающим на себя руку, жилось при существующих условиях не так тяжело, как первым христианам, Галилеям, Джордано Бруно, Мюнцерам, Кампанеллам, Фурье, и что же мы видим: какому-нибудь полковнику Кашлакову, заведывавшему хозяйственной частью в полку, так тяжела кажется жизнь, что он поканчивает с собою, а великих подвижников религии, науки, философии преследуют, сажают в тюрьмы, отдают на растерзание зверям, предают позорным казням, сжигают, но они сами не вычеркивают себя из жизни». [2]
    Самодовольно-менторские комментарии «Живописного обозрения» — воплощение здравого смысла. Но объяснима ли с вульгарно-социологических позиций та страшная мистическая тоска, которая вдруг овладевает человеком, уничтожая малейшие стимулы к продолжению бытия? На этот счет есть замечательный пассаж у Василия Розанова: «Когда жизнь перестает быть милою, для чего же жить?
    — Ты впадаешь в большой грех, если умрешь сам.
    — Дьяволы: да заглянули ли вы в тоску мою, чтобы учить теперь, когда все поздно. Какое дело мне до вас? Какое дело вам до меня? И умру и не умру — мое дело. И никакого вам дела до меня.
    Говорили бы живому. Но тогда вы молчали. А над мертвым ваших речей не нужно». [3]

Глазами писателя
    Интерес к проблеме самоубийства проявляли многие писатели, но болезненнее всех, пожалуй, Ф. М. Достоевский. По пространству его романов и дневников невозможно пройти без содрогания — непременно наткнешься на человека, наложившего на себя руки. Впрочем, виною здесь не только тяга писателям к «проклятым вопросам», но и русская действительность. Хроникер, задающий вопрос герою «Бесов» Кириллову: «Разве мало самоубийств?» — это живая реальность.
    Пресса тех лет пестрила сообщениями такого рода: «Какая-то дама бросилась недавно в воду с елагинской “стрелки” в то время, когда муж ее пошел к экипажу за конфектами <...>; в измайловском полку застрелился молодой офицер; застрелился еще какой-то мальчик, лет 16-ти или 17-ти; на Митрофаньевском кладбище найден, с порезанным горлом, кронштадский мещанин, зарезавшийся от любви; в Москве девушка, соблазненная каким-то господином, утопилась от того, что другой господин назвал ее “содержанкою”». [4] Цитата относится к 1871 году. А всего лишь за период с 1870 по 1887 годы в России покончили самоубийством 36 000 человек.
    Писательница Л. Х. Симонова-Хохрякова вспоминает, что, общаясь с Достоевским, несколько раз беседовала с ним на эту тему. «Федор Михайлович был единственный человек, — пишет она, — обративший внимание на факты самоубийства; он сгруппировал их и подвел итог, по обыкновению глубоко и серьезно взглянув на предмет, о котором говорил. Перед тем, как сказать об этом в “Дневнике <писателя>”, он следил долго за газетными известиями о подобных фактах, — а их, как нарочно, в 1876 году явилось много, — и при каждом новом факте говаривал: “Опять новая жертва и опять судебная медицина решила, что это сумасшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто с отчаяния, а в наше время и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причиной, а не сумасшествие”». [5]
    В «Дневнике писателя» (октябрь 1876 года) есть глава под названием «Два самоубийства». В ней Ф. М. Достоевский, в частности, пишет: «Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже ни на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается даже и нередко) — не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, — он прибегает к другого рода упрощению и просто-запросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противуположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий». [6]
    Теорию писатель тут же иллюстрирует примером из жизни: «Кстати, один из уважаемых моих корреспондентов сообщил мне еще летом об одном странном и неразгаданном самоубийстве, и я все хотел говорить о нем. В этом самоубийстве все, и снаружи и внутри, — загадка. Эту загадку я, по свойству человеческой природы, конечно, постарался как-нибудь разгадать, чтобы на чем-нибудь “остановиться и успокоиться”. Самоубийца — молодая девушка лет двадцати трех или четырех не больше, дочь одного слишком известного русского эмигранта и родившаяся за границей, русская по крови, но почти уже совсем не русская по воспитанию (речь идет о 17-летней Елизавете Герцен, дочери А. И. Герцена и Н. А. Тучковой-Огаревой, покончившей жизнь самоубийством из-за неразделенной любви к 44-летнему французу во Флоренции в декабре 1875 года. — А. Л.). В газетах, кажется, смутно упоминалось о ней в свое время, но очень любопытны подробности: “Она намочила вату хлороформом, обвязала себе этим лицо и легла на кровать... Так и умерла. Перед смертью написала следующую записку: “Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых с бокалами Клико. А если удастся, то я прошу только, чтоб схоронили меня, вполне убедясь, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землею. Очень даже не шикарно выйдет!”». [7]
    Достоевский не знал подлинного текста предсмертной записки Елизаветы Герцен, приведенного им в пересказе; подлинник же (в переводе с французского) таков: «Как видите, друзья, я попыталась совершить переезд раньше, чем следовало бы. Может быть, мне не удастся совершить его, — тогда тем лучше! Мы будем пить шампанское по случаю моего воскресения. Я не буду жалеть об этом, — напротив. Я пишу эти строки, чтобы просить вас: постарайтесь, чтобы те же лица, которые провожали нас на вокзал при нашем отъезде в Париж, присутствовали на моем погребении, если оно состоится, или на банкете по случаю моего воскресения. <...> Если меня будут хоронить, пусть сначала хорошенько удостоверятся, что я мертва, потому что если я проснусь в гробу, это будет очень неприятно...». [8] Комментируя предсмертную записку несчастной девушки, Достоевский не ведал об истинных причинах самоубийства и потому без тени сомнения в своей правоте писал: «В этом гадком, грубом шике, по-моему, слышится, вызов, может быть негодование, злоба, — но на что же? Просто грубые натуры истребляют себя самоубийством лишь от материальной, видимой, внешней причины, а по тону записки видно, что у нее не могло быть такой причины (здесь, как я уже сказал выше, Достоевский ошибался, поскольку не знал всех обстоятельств этой истории, но, тем не менее, эти рассуждения представляются весьма интересными. — А. Л.). На что же могло быть негодование?.. на простоту представляющегося, на бессодержательность жизни? Это те, слишком известные, судьи и отрицатели жизни, негодующие на “глупость” появления человека на земле, на бестолковую случайность этого появления, на тиранию косной причины, с которой нельзя помириться? Тут слышится душа именно возмутившаяся против “прямолинейности” явлений, не вынесшая этой прямолинейности, сообщившейся ей в доме отца еще с детства. И безобразнее всего то, что ведь она, конечно, умерла без всякого отчетливого сомнения. Сознательного сомнения, так называемых вопросов, вероятнее всего, не было в душе ее; всему она, чему научена была с детства, верила прямо, на слово, и это вернее всего. Значит, просто умерла от “холодного мрака и скуки”, с страданием, так сказать, животным и безотчетным, просто стало душно жить, вроде того, как бы воздуху недостало. Душа не вынесла прямолинейности безотчетно и безотчетно потребовала чего-нибудь более сложного...”». [9]